Натэлла Сперанская
Concordia discors: Олимп и Голгофа
Умер великий Пан!
В сочинении “Об упадке оракулов” великий посвященный Плутарх рассказывает древнее предание: во времена царствования императора Тиберия (напомню, что это был период вытеснения римского язычества новой религией – христианством) из Пелопонесса в Италию направлялся корабль. И когда он проходил мимо острова Паксос, корабельный кормчий, египтянин Фармуз услышал, как кто-то окликнул его с берега. Фармуз ответил неизвестному и услышал тогда весть о смерти бога Пана. Голос с берега повелел кормчему возвестить на острове Палодес, что “умер великий Пан”. Фармуз послушался неизвестного и повторил его слова жителям Палодеса. До слуха его донеслись только стенания и плач. Наступил конец древнего мира.
Но не был ли обманут корабельный кормчий, и чью же волю он так безропотно согласился исполнить? Если бы этот египтянин был посвященным, он бы выкрикнул в ответ: “Боги Греции бессмертны!” и тщетны были бы дальнейшие попытки приблизить конец языческого мира, объявив об уходе богов, стерегущих его порядок. Фридрих Ницше, осмелившийся заново открыть миру Аполлона и Диониса, как никто другой знал об их неминуемом возвращении. “Тень грядущих богов должна заставить вас умолкнуть”, — обращался он к легиону потомков Фармуза, все еще кричащих о смерти великого Пана. Осуществляя поворот к античному мировоззрению, Ницше призвал богов свободных и философствующих, опасных и вечно возвращающихся, богов, несущих в себе бытийную формулу amor fati, как высшее состояние приятия бытия. Изумрудная красота Диониса и мудрость дельфийского Аполлона творили новый – дионисийско-аполлонический – тип человека, смело вступающего в тотальное единство с первоосновой мира.
Труд «Рождение Трагедии из Духа Музыки», написанный в 1872 году, (воз)родил олимпийских богов и задал иной масштаб мысли. Ницше не знал никакой дистанции между греками и тем пространством мысли, в котором развертывалась его воля, и когда он мыслил о греках, он мыслил по-гречески, он становился греком; своими предками Ницше считал Гераклита и Эмпедокла, а среди предшественников во взгляде на мир, как на божественную игру – по ту сторону добра и зла – Ницше снова называет имя Гераклита и обнаруживает особенную близость с философией Веданты. Он говорил: “У меня есть происхождение, и потому мне не нужна слава. В том, что двигало Заратустрой, Моисеем, Магометом, Иисусом, Платоном, Брутом, Спинозой, Мирабо, уже живу и я, и в некоторых вещах только во мне впервые во всей полноте появляется то, что в зародыше существовало несколько тысяч лет. Мы – первые аристократы в истории духа: смысл истории начинается только теперь”.
Будучи западным человеком, Ницше не мог избежать фундаментального внутреннего конфликта между идеей множества богов и идеей единого Бога, иными словами, между политеистической и монотеистической картинами мира, язычеством и христианством. Чтобы не создавать предпосылок для возникновения неверных коннотаций, сразу оговоримся, что под (не слишком удачным) термином «язычество» мы станем понимать здесь религиозные системы дохристианских воззрений, основанных на вере в множество богов. Довольно абсурдно было бы говорить о т.н. «античном язычестве», так как сами античные греки никогда не называли себя «язычниками» (это обозначение было придумано иудеями и применялось к любым представителям иных верований). Хотелось бы обратить ваше внимание на книгу юнгианского аналитика Рафаэля Лопеса-Педраза “Титаническая любовь и лунное безумие”. В ней остро поставлен вопрос о внутреннем конфликте между монотеистической и политеистической картинами мира. По мнению автора, “монотеизм и политеизм создают два основных компонента в западной Психэ”, однако я не стала бы делать из этого конфликта проблему исключительно западного человека. Мы сталкиваемся с ней ничуть не реже. Вспомним признание Максимилиана Волошина: “Я язычник по плоти и верю в реальное существование всех языческих богов и демонов и в то же время не могу его мыслить вне Христа”. Дмитрий Мережковский, как и ряд других его современников, пытался примирить Олимп и Голгофу, античную мудрость и христианское откровение, небо Эллады с “новым небом” Сына Человеческого. Его стихотворение “Пантеон” проникнуто пониманием глубинного конфликта, царящего в сознании современного человека, который тянется к Богу, но…все еще помнит о богах.
Путник с печального Севера к вам, Олимпийские боги,
Сладостным страхом объят, в древний вхожу Пантеон.
Дух ваш, о, люди, лишь здесь спорит в величьи с богами
Где же бессмертные, где - Рима всемирный Олимп?
Ныне кругом запустение, ныне царит в Пантеоне
Древнему сонму богов чуждый, неведомый Бог!
Вот Он, распятый, пронзенный гвоздями, в короне терновой.
Мука - в бескровном лице, в кротких очах Его - смерть.
Знаю, о, боги блаженные, мука для вас ненавистна.
Вы отвернулись, рукой очи в смятеньи закрыв.
Вы улетаете прочь, Олимпийские светлые тени!..
О, подождите, молю! Видите: это - мой Брат,
Это - мой Бог!.. Перед Ним я невольно склоняю колени...
Радостно муку и смерть принял Благой за меня...
Верю в Тебя, о, Господь, дай мне отречься от жизни,
Дай мне во имя любви вместе с Тобой умереть!..
Я оглянулся назад; солнце, открытое небо...
Льется из купола свет в древний языческий храм.
В тихой лазури небес - нет ни мученья, ни смерти:
Сладок нам солнечный свет, жизнь - драгоценнейший дар!..
Где же ты, истина?.. В смерти, в небесной любви и страданьях,
Или, о, тени богов, в вашей земной красоте?
Спорят в душе человека, как в этом божественном храме, -
Вечная радость и жизнь, вечная тайна и смерть.
Вся культура Серебряного века, этого Проторенессанса, получила импульс к своему возникновению именно благодаря тому, что лучшие умы той эпохи были разрываемы внутренним конфликтом. Боги или Бог, Олимп или Голгофа. Рафаэль Лопес-Педраза назвал этот конфликт “культуральной тревогой”. Он пишет: “Я мог бы утверждать, что западная психика всегда жила в тревоге из-за постоянного конфликта между языческими мифологиями с множеством богов и их дифференцированными образами – и одним незримым Богом монотеизма. Тревога возникает из-за конфликта культур. В нас всегда присутствует то, что я бы назвал “культуральной тревогой”. Интересно, что человек эпохи Возрождения не сталкивался с подобным конфликтом уже в силу сохранения «единой памяти»: он являлся наследником античной традиции и в то же самое время — учения Христа. Ренессансное мышление исключало борьбу Голгофы и Олимпа. Христианство, пронизанное античными влияниями, положило начало возникновению ренессансного неоплатонизма, который стал ведущим направлением в философии целой эпохи. В Новое время ситуация радикально изменится и конфликт между политеизмом и монотеизмом в душе человека станет базовым. Р.Лопес-Педраза полагает, что именно культуральная тревога заставила Карла Густава Юнга заняться алхимическими штудиями, а Джеймса Джойса – сесть за написание грандиозного по масштабу произведения «Улисс». Можно продолжить и привести другие примеры: поиски истинной Эллады Гельдерлина, интеллектуальная медитация на теогонические мифы Фридриха Юнгера, поворот к античности Ницше, диалог с досократиками Хайдеггера, картина “Христос на Олимпе” Макса Клингера также свидетельствует о предпринятой им попытке примирить идеалы язычества и христианства, можно вспомнить и произведение Жана Дельвиля “Школа Платона”, где греческий философ предстает в образе Христа, окруженного 12 полуобнаженными учениками. Французский философ и исламовед Анри Корбен, вероятно, вообще не знал “культуральной тревоги” и считал: “Если Божество одно и единственное, то боги – то есть божественные Имена, божественные Фигуры, Фигуры теофании – множественны”.
Фернандо Пессоа: за гранью Бога. Секрет Магистра
Португальский поэт Фернандо Пессоа, определявший себя как христианина-гностика, противостоящего всем организованным Церквям и в особенности римско-католической, приверженец тайной традиции христианства, не знал конфликта монотеизма и политеизма, - он верил в Бога, не отрицая при этом богов. «Бог, создавший мир, -- писал Пессоа, -- не есть Сущий. Есть и другие миры, созданные Богом. Есть и иные Боги, помимо Бога. Есть иная реальность, помимо реальности естественной и сверхъестественной. Над всеми богами и всеми мирами находится безличный, не плохой и не хороший, освобожденный от всяких определений Чистый Разум, или Рок. Каждый мир, каждая вселенная имеют своего Бога-творца, свое Добро и Зло, первое из которых означает стремление вернуться к Богу, а второе — отдалиться от него». В другом месте он признается: «Я абсолютно верю в Богов, в их деятельность, реальное существование и материальное превосходство. Также я верю и в полубогов — людей, которые, благодаря собственным усилиям, возвысились до состояния бессмертных, ибо, как говорил Пиндар, «боги и люди принадлежат к одной породе». Как и они, я верю, что над всем находится бесстрастное существо, неподвижная причина — Рок, превосходящий Добро и Зло, чуждый Красоты и Безобразия, таящийся за пределами Правды и Лжи. Но я не верю в то, что между Роком и Богами есть только мутный океан, немое небо вечной Ночи. Подобно неоплатоникам, я верю в Духовного Посредника, Логос на языке философов, а потом Христа в христианской мифологии». Поставив превыше Бога и богов Рок, что находится над категориями Добра и Зла, Пессоа близок древним грекам, знавшим об Ананке (греч. Ἀνάγκη – судьба, принуждение, неизбежность), матери трех Мойр. Платон учил, что между колен Ананке вращается веретено, чья ось есть Ось Мира.
Пессоа избежал мучительного конфликта между Олимпом и Голгофой во многом из-за наличия множества гетеронимов, под масками которых он позволял себе быть и неоязычником, и христианином, и мистиком, и даже откровенным богоборцем. Все его гетеронимы были отдельными и тщательно продуманными личностями, у каждой – своя биография и своя система взглядов; они вступали друг с другом в интеллектуальные споры, встречаясь на страницах печатных изданий, создавали творческие союзы и т.д. Например, в 1917 году трое из них (Рикарду Рейш, Алберту Каэйру и Алвару де Кампуш) написали «Общую программу португальского неозычества», и судя по всему, лидером и инициатором выступил гетероним Рикарду Рейш, которого Пессоа сделал подражателем древних языческих поэтов. Нужно добавить, что Рейш стал главным героем романа современного португальского писателя Жозе Сарамаго, в переводе на русский язык он вышел под названием «Год смерти Рикардо Рейса». В стихотворении «Боги, кого низвергли» Рикарду Рейш говорит о тех, кто в древних источниках назван «подземными богами», «преисподними богами», - он говорит о титанах. О низверженных Титанах, которые тайно приходят к людям, пробуждая в них боль и отнимая радость и подстрекая против богов Олимпа.
Боги, кого низвергли,
Братья Сатурна, часто
В сумерках к людям сходят
Тайно следить за жизнью.
Это они рождают
Совести муки злые
И ностальгию с ними
В душах людских послушных.
После изгнанья боги
Словно прозрачней стали,
Видно, инертной тканью
Созданы их обличья.
Тайно приходят боги,
В нас пробуждая боли,
Будят они усталость,
И вырывают грубо,
Словно из рук нетрезвых,
Кубок, весельем полный.
Эти руины силы
Древней - хотят заставить
Верить, что мир обширней
Видимых нам реалий.
Силы хотят, чтоб нами
Был оскорблён Юпитер
И Аполлон могучий.
Вот, опускаясь низко,
До горизонта кромки,
Гиперион в потёмках
О колеснице плачет,
Что Аполлон похитил.
Болью закат окрашен,
Дальнего бога болью,
Слышится нам рыданье
Далее сфер небесных…
Это рыдают боги.
(перевод Ирины Фещенко-Скворцовой)
Рикарду Рейш – убежденный язычник, не принимающий на веру слухи о смерти Пана. Обращаясь к христианам, он просит их:
Оставьте мне вещественность мгновений,
Моих богов, ближайших и спокойных,
……….Что не ждут в Неведомом,
……….Дом их – реки, пажити.
Позвольте мне язычником остаться,
Под звук свирелей тонких жить покойно,
……….В них тростник на озере
……….Пану шепчет исповедь.
Свои мечты себе возьмите, мне же
Алтарь оставьте мой, мою святыню
……….С видимым присутствием
……….Близких мне богов моих.
(перевод Ирины Фещенко-Скворцовой)
Пессоа создает Рикарду Рейша как язычника, но не наделяет его бунтарскими чертами и не делает его противником христианского монотеизма. Рикарду Рейш верует в Христа так же, как в богов Олимпа. Его неприятие распространяется лишь на тех, кто считает Христа стоящим над всеми богами, а не одним из богов.
Самым загадочным alter ego Пессоа был, на мой взгляд, Алберту Каэйру, неназванный жрец древнейшей Ночи (возможно, амброзийной Ночи Гомера),
и это весьма примечательно, потому что по собственному признанию поэта эта личность возникла как учитель, наставник. В 1914 году Пессоа вошел в состояние экстаза и под влиянием Алберту Каэйру на одном дыхании написал 33 стихотворения, которые явно принадлежали той таинственной глубине его существа, о которой он ранее не подозревал. «Размышлять о Боге – замышлять против Бога, / Потому что Бог не хотел, чтоб мы знали о нем слишком много», -- считал Каэйру. Придет время и ученик убьет своего учителя. Третий из названных здесь неоязыческих гетеронимов – меланхолик Алвару де Кампуш – был так утомлен бытием, что дерзнул заглянуть за его пределы. Слова его полны метафизической усталости, в нем торжествует бесчувствие, в нем «болит Ничто», и если де Кампуш находит в себе силы на то, чтобы задать вопрос, этот вопрос должен подразумевать самую высокую ставку: «что таится за пределами богов, Бога, Рока, что дало жизнь богам, и Богу, и Року»? Де Кампуш научит Пессоа устремляться за пределы Бога (написан целый цикл стихотворений под названием «За пределами Бога»), он воспитает в нем вкус к опасности, к сложности, к непостижимому вызову.
Из стихотворения «Усыпальница Кристиана Розенкрейца»
Однако прежде прозвучало Слово,
Утраченное в тот же самый миг,
Когда из Тьмы Предвечный Луч возник,
Угаснувший средь хаоса ночного.
Но сознавая свой превратный лик,
Сама из Тьмы, Душа в себе готова
Узнать сиянье радостного зова,
Распятых Роз таинственный язык.
Хранители небесного порога,
Отправимся искать за гранью Бога
Секрет Магистра: сбросив забытье,
К самим себе очнувшиеся в Слове,
Очищены в неостудимой крови, —
Отсюда к Богу, льющему ее.
(перевод Геннадия Зельдовича)
«Отправимся искать за гранью Бога Секрет Магистра» - вот ключевые слова. За этим секретом Пессоа, сей «посланник неизвестного владыки» (как он сам себя называл), отправился не один: для опасного странствия он создал целую галерею гетеронимов (по данным бразильского исследователя Паулу Кавалканти Филью, таковых насчитывается 127). «Быть чем-то одним означает быть в тюрьме, - считал Пессоа. – Быть собой означает не быть. Я буду жить, убегая, но жить по-настоящему». Для своих гетеронимов он был Великим Архитектором, Роком превыше добра и зла, Необходимостью, господствовавшей над их началом и их концом. Дав жизнь стольким языческим гетеронимам, сам Пессоа оставался христианским гностиком, для которого учение Христа было религией посвященных, достигших освобождения от материального мира. Пессоа учил о трех типах инициации: экзотерическом, эзотерическом и божественном. «Высший тип этой инициации — это Иисус, которого Бог от рождения наделил своей собственной сущностью, сделав его Христом... Посвященным от Бога был, например, Шекспир. Обычно такой тип посвящения называют гениальностью», - писал Пессоа. И только потому, что он был Посвященным от Бога сам, он имел право на дерзновенный метафизический жест – выйти за пределы Посвятителя, направить взор за грани Божества, пустить стрелу сквозь сердце Абсолюта. Пессоа был зачарован тем, что породило Бога и богов, то есть тем таинственным первоначалом, которое появляется в его стихотворениях то под именем Ночи, то как извечный Рок. Пессоа был тем редким человеком, который не ощущал мук от внутреннего разрыва, - напротив, он воспевал этот разрыв, жаждал его, разрывал свою душу на десятки, а то и сотни иных душ; дионисически преисполненный силы, он как неистовый креатор увеличивал свои порождения. «Занятно было бы почувствовать себя двумя королями сразу (не единой душой их обоих, а, напротив, двумя разными душами)» - эти слова принадлежат его полугетерониму по имени Бернарду Соареш. «Шагаю двойственным путем, / Где нет преград и нет исхода. / На всем – двусмыслия печать», - писал сам Пессоа. Перед ним не стоял выбор: Олимп или Голгофа, боги или Бог. У его весов было не две, а три чаши, ибо только та, что посередине, могла стать причиной равновесия.
Ars Regia в язычестве и христианстве
В своих книгах Евгений Головин часто говорит о том, что нет ничего более противоположного, чем монотеизм и язычество. Исходя из этого, можно представить, насколько серьезен конфликт, о котором мы сегодня говорим. Я хочу обосновать эту мысль на примере объяснения различий между языческой алхимией и алхимией иудео-христианской. При этом я буду обращаться к двум трудам: это “Герметическая традиция” Юлиуса Эволы и “Приближение к Снежной Королеве” Евгения Головина. Эвола делает большой акцент на оппозиции, существующей между “царской” инициатической традицией (Ars Regia) и традицией священнической. По его мнению, царское искусство восходит к единой изначальной Традиции; это путь героический, мужской, волевой, солнечный, завоевательный, берущий «царствие небесное силой». Иное, а подчас и противоположное, видение мира присуще священнической традиции, не избавленной от теологических, эмоциональных, сентиментальных элементов, которые вытесняют элемент эзотерический – доминанту царского искусства. Эвола утверждает, что после падения Римской Империи западноевропейская цивилизация отдаляется от изначальной Традиции и Ars Regia и вступает на другой путь, начиная следовать традиции священнической. Доктрина спасения, чьим олицетворением является «Искупитель», лежит в сердце именно священнической традиции; оказавшись вытесненной, царская героическая традиция избирает «путь маскировки» и становится, как пишет Эвола, «алхимическим искусством превращения неблагородных металлов в золото и серебро. Благодаря этому оно было свободно от подозрений в ереси и даже начало восприниматься как одна из форм «натурфилософии», не пересекающаяся с вопросами веры; более того, среди верных католиков – от Раймонда Луллия и Альберта Великого до аббата Пернети – мы встречаем загадочные фигуры герметических Мастеров».
Очень сходные мысли высказывает и Евгений Головин в книге «Приближение к Снежной Королеве». Он прямо называет два вида сакрального искусства – языческой алхимией и алхимией иудео-христианской – подчеркивая существующие между ними различия, как это делает Эвола. Главным отличием Евгений Всеволодович считает отношение к смерти: так, «иудаизм является единственной религией, которая признает смерть как нечто абсолютное, потому что ни одна языческая религия вообще смерти не признает. Смерть – понятие относительное. Смерть для египтян, греков – это просто поворот либо остановка на пути какой-то метаморфозы». Вся классическая европейская алхимия, пишет Евгений Всеволодович, есть алхимия иудео-христианская, важнейший аспект которой – эсхатологический. «Поэтому, — говорит он, — акцент нигредо, акцент опуса в черном очень силен именно в иудео-христианской алхимии. Он мало заметен в даосской, индийской, греческой разновидности алхимии, именно потому, что в этих традициях проблема смерти не играет столь самодовлеющей роли, как в иудаизме и, соответственно, в христианстве». Языческая же алхимия (дионисийская), о которой мы сегодня имеем весьма скромное представление, была путем μεταμόρφωσις, путем изменений, превращений и переходов. Этот путь, на котором пульсация бытия ощущается вне какой-либо зависимости от мыслей о конце, тотальном завершении и уходе в небытие, уже неизвестен на Западе.
Вправе ли мы сегодня сказать, что знаем что-либо об Ars Regia в Древней Греции или Древнем Египте? Читая фрагменты Гераклита, Ферекида Сиросского и Эмпедокла, вглядываясь в настенные рисунки в гробнице Рамзеса VI, мы смутно предчувствуем, угадываем (или словно бы вспоминаем), что было предано забвению, что покоится на опасной глубине предбытийного Хаоса…Ни “Новое собрание химических философов” Клода д’Иже, ни «Chymische Hochzeit Christiani Rosenkreuz» (“Химическая Свадьба Христиана Розенкрейца”) не скажут нам ни слова о дионисийской языческой алхимии (Головин), или царском искусстве (Эвола). Больше о ней скажут книги самих Е.В.Головина и Ю.Эволы, которые, собственно, и настояли на коренном различии двух традиций.
Можем ли мы, люди, воспитанные в монотеистической культуре, сегодня сказать, что такое политеизм? Евгений Головин серьезно ставил этот вопрос и писал: «Чтобы хоть немного представить себе, что такое политеизм, необходимо усвоить следующее: в цивилизациях Египта, Греции понятие «смерть» вообще отсутствовало. Не было смерти как провала в ничто, полного, безвозвратного ухода тела и души, как это понимают люди, воспитанные в иудео-христианской традиции. А значит, и сопровождающего смерть пессимизма в античной традиции не существовало. По существу дела, бесконечная череда авторов, упражнявшихся на тему античности, не имела о ней даже самого приблизительного представления. Лишь при чтении Бахофена, Буркхардта или, скажем, Ницше интуиция нам подсказывает, что эти писатели кое-что понимали в античности». Политеизм останется совершенно непонятен без его фундаментальной идеи метаморфозы (греч. μεταμόρφωσις), превращения, перехода из одной формы в другую, из одного состояния – в следующее. Охотник Актеон становится оленем, Ио – коровой, Зевс похищающий Европу принимает облик быка, преследуемая Паном Сиринга превращается в тростник, прежде чем быть разорванным Титанами, Дионис затевает целую «игру превращений». Но разве сегодня мы еще восприимчивы к мифу, к тому мифу, который формирует нашу внутреннюю ось? Испытываем ли мы волнение, читая о подвигах Ахилла, страшит ли нас мысль о злодеяниях Медеи или о предательстве Клитемнестры? Способны ли мы оживить в своей крови те благородные чувства, что двигали Гераклом или Антигоной? Внушает ли нам страх проклятие рода Атридов или участь царя Эдипа? Да, мы утратили всякое представление об Античности. Евгений Головин задается вопросами: “Почему же, интересно знать, в гомеровских гимнах Минотавр назван “повелителем мистерий, дарителем нового тела”? Почему Иоганнес Рейхлин, один из начинателей греческой филологии, интерпретируя миф о критском лабиринте, переводит слово “танатос” (смерть в принятом значении) как “исчезновение из поля зрения”, а “атанатос” (бессмертие) как “появление в поле зрения”?” И не смешны ли какие-то умопостроения, основанные на надуманной оппозиции “Эрос-Танатос”? Открывая сегодня Гомера, мы уже не понимаем, кем были герои ахейского периода и насколько они отличны от нас. Читая четвертую Эклогу в “Буколиках” Вергилия, мы вряд ли понимаем смысл записанного в ней пророчества. Все наши толкования в лучшем случае будут пропущены через призму монотеистического мировоззрения, в худшем – окажутся в прокрустовом ложе психоаналитического метода. Не тот случай, где из двух зол выбирают наименьшее.
Дохристианский взгляд знал мифическое как Ближайшее, как активное присутствие божественного (для греков, римлян, египтян то был не Бог, а боги), как голос самого бытия, пронизывающего мир становления. Христианский взгляд уже не знает мифа (канон христианского предания не включает в себя типичных мифологических черт, здесь можно говорить о серьезном различии между мифологией и теологией; последняя склонна к «демонизации» греческих божеств и духов: фавнов, сатиров, Пана, Диониса и др.), и лишь библейский аллегоризм еще частично сохраняет в себе очарование Мифического, но все же говорит на другом языке. Готфрид Бенн в «Вечерних пасторалях» выразил глубину трагедии современного человека: «Не думай, что выйдут снова / боги, славу явив: / ты обесславил слово, / ты обескровил миф». Отвернувшийся от «языческих богов», современный человек уже не находит истины и в христианском Боге. Он мечется меж двух огней, ни один из которых не греет его охладевшую душу. Если в прошлом столетии еще была возможна подлинная культуральная тревога, заставляющая мыслителя, художника, поэта устремляться к истокам своей Традиции, дабы найти корень нынешнего упадка и разложения, либо искать примирения двух культур – языческой и христианской (в Серебряном веке эта попытка породила явление, известное как «христо-дионисийство»), то в нынешнем столетии этот внутренний конфликт ощущают лишь единицы. Тогда как подавляющее большинство предпочло не решать жизненное уравнение с двумя неизвестными. Современный человек перестал воспринимать миф как слово о богах и героях, боги Олимпа от него скрыты, Дельфийский оракул нем. Слова римского историка Саллюстия, современника императора Юлиана, дают представление о том, как воспринимали миф люди того времени: «То, что мифы божественны, можно утверждать смотря на тех, кто их использовал. Ибо это были боговдохновенные поэты и лучшие из философов, обучавшиеся мистериям, да и сами боги пользовались мифами, давая оракулы. То, почему мифы божественны, должна исследовать философия». И философия Шеллинга, безусловно, это исследовала. Как и философия Фридриха Георга Юнгера.
Внутренний конфликт античного грека
Я не являюсь сторонницей психоаналитического объяснения мифов и весьма критически настроена к попыткам измерить великое малым, но не могу обойти вниманием юнгианского аналитика, на которого уже не раз ссылалась. Рафаэль Лопес-Педраза, как видимо, наделен интуицией, поэтому в его текстах периодически встречаются неожиданные прозрения: к примеру, рассматривая психическую болезнь как следствие подавления, он указывает на то, что «в нашей жизни наиболее подавлены языческие боги и формы жизни, ими представленные». Это подавление, вытеснение, при доминации противоположной мировоззреческой модели, рано или поздно приводит к тому, что Гераклит назвал «энантиодромией». Энантиодромия – это закон, согласно которому все сущее рано или поздно переходит в свою противоположность. Когда падает последняя песчинка, песочные часы переворачиваются. Реставрация древних культов, стремление к возрождению античных идеалов, возвращение к вере предков, большое внимание к дохристианскому миру в целом – говорят о том, что «культуральная тревога» продолжает воздействовать не только на современного западного человека, но и на нас. Вытесненные боги призывают своих жрецов. Если вы помните, то эпиграфом к первой части своего романа “Мальпертюи” Жан Рэ выбрал цитату Натаниэля Готорна: “Хоть вы и воздвигаете церкви, строите вдоль каждой дороги часовни и ставите кресты, вы не сможете помешать богам древней Фессалии вновь и вновь воскресать в песнях поэтов и книгах ученых”. Олимпийские боги, вопреки абсолютной доминации монотеистического мировоззрения, всегда возвращались. Их священные образы, дышащие спокойным величием, увековечены мастерами итальянского Возрождения; они лишали покоя немецких романтиков и французских символистов; дар боговдохновения познал и Гельдерлин, и Рильке, и Жан Дельвиль, и Сар Пеладан; греческие боги открывались Шеллингу и Ницше, Вальтеру Отто и Карлу Кереньи, Фридриху Юнгеру и Юлиусу Эволе. «И все боги смеялись тогда, качаясь на своих тронах, и восклицали: «Разве не в том божественность, что существуют боги, а не Бог!» — так писал Фридрих Ницше. Вошедший в чертоги безумия Ницше, стал подписывать свои письма именем “Дионис Распятый”. Возможно, ему удалось найти способ избавления от культуральной тревоги, как это сделали мыслители эпохи Возрождения. Мучительный и загадочный образ “Диониса Распятого” очаровал русского эллина Вячеслава Иванова, создавшего затем христо-дионисийский миф, ставший одним из основных мифов Серебряного века.
Я не задала главный вопрос: если с приходом христианства современный человек столкнулся с “культуральной тревогой”, выражающей себя в конфликте между язычеством и монотеизмом, то с каким внутренним конфликтом мог столкнуться античный грек? Между чем и чем находился посвященный в Элевсинские мистерии? Что могло тревожить читателя не дошедшей до нас дионисийской тетралогии Эсхила? Грек, не знавший конфликта Олимпа и Голгофы, знал конфликт Олимпа и Офриса. Этот конфликт был намного ужаснее, по той причине, что речь здесь идет о непримиримом противостоянии олимпийских богов и титанов. И Фридрих Юнгер совершенно верно замечает, что как только в человеке начинает доминировать титаническое начало, он отвращается от Аполлона и Зевса, Диониса и Пана, фактически превращаясь в их врага. Титан, в отличие от бога или героя, всегда претерпевает тяжесть, находится под давлением и несет некое бремя. Склоняясь под грузом собственной муки, титан врастает в землю, которая его породила. Ему не может быть известно, что такое оторваться от земли, взмахнуть крыльями, преодолев привычное тяготение. Юнгер пишет, что «в царстве Кроноса образуется равновесие, которое неспособно к изменению или развитию». Мир титанов не знает μεταμόρφωσις, без которой невозможно представить себе мир богов. Титаны ведают равновесие как застывание, окаменение, неизменность, потому титаническое всегда выступает против любого развития, движения, в особенности “окрыляющего” движения, движения, направленного от Геи к Урану, от хтонического к ураническому. Юнгер позволяет себе быть слишком откровенным и доверяет читателю “Греческих мифов” то, что он, скорее всего, пропустит, не придав значения словам, которые лучше было бы произносить шепотом: “Человек, которому противостоят титаны, обречен на гибель, он становится жертвой катастрофы”. Юнгер не поясняет, какому именно человеку противостоят титаны, поскольку это должно быть ясно без уточнений: титаны будут пытаться уничтожить человека, чья божественная частица (“частица Диониса”) полностью подчинила себе титаническую составляющую нашего существа. Евгений Головин писал, что на девять десятых у нас плоть титанов. Только единицы решаются осуществить опасное превращение этого свинца в золото. Речь идет об онтологическом повороте, о неотвратимом выходе за пределы человеческого существования и человеческих возможностей, о готовности претерпеть болезненное становление полубогом, об открытом противостоянии титанам; о том, что на карту ставится жизнь, не следует даже говорить, поскольку утрата физического компотента в случае гибельного исхода – ничто по сравнению с тем, что придется обнаружить после очередного перехода. Титаны преследуют человека, сделавшего свой выбор, так же, как они преследовали Диониса. Титаны стремятся разорвать человека, устремившегося к богам Олимпа, поскольку, сделав свой выбор, он осознанно вошел в пространство Титаномахии как вечно свершаемой, над-исторической битвы.
Титаномахия – это ключ к пониманию всего греческого мира, это нерв самой парадигмы греческого мышления. Когда я говорю, что сквозь Титаномахию становится понятна судьба западноевропейской цивилизации, суть приговора “бог умер”, споры о “конце философии” и сумерках богов, а также грядущее возрождение русской культуры, я нисколько не преувеличиваю.
Но не только этот внутренний конфликт испытывал древний грек. Задолго до появления христианства в самой парадигме греческого мышления была прочерчена граница между мировоззренческими моделями ранних греческих мыслителей (“досократики” или лучше “доплатоники”, как называет их Ницше) и учением Сократа, изложенном в сочинениях его ученика Платона. Мир “до Сократа” и мир “после Сократа” – абсолютно разные миры. Но, рассуждая о “досократическом периоде” и наследии досократиков, я хотела бы оговориться, что речь здесь идет не о хронологическом аспекте, а скорее о парадигме мышления: досократической (предфилософская традиция) и сократической (или платонической), находящейся под покровительством Аполлона. Ницше, неустанно воюющий с Сократом и Платоном, как никто другой ощущал пропасть, которая разверзлась, между тео-космогонической поэмой Гесиода, огненными изречениями Гераклита, орфическими гимнами и жреческими воззрениями божественного Эмпедокла – с одной стороны, и диалектикой Платона и сократическим рационализмом – с другой. Он пишет: “Настоящие философы у греков – те, что были до Сократа: с появлением Сократа что-то меняется. Все они – люди благородного звания, державшиеся в стороне от народа и обычая, бывалые, серьезные до угрюмости, с пытливо-медлительным взором, не чуждые государственным делам и дипломатии. Они предвосхитили все великие воззрения на вещи, найденные мудрецами: они сами были такими воззрениями, они приводили в систему себя самих. Никто не дает более полного представления о греческом духе, как этот внезапно народившийся урожай типов, как эта непроизвольно разразившаяся полнота великих возможностей философского идеала”. Ницше нападает на Сократа, ставя ему в упрек неспособность заглянуть в дионисийские глубины (он прямо называет его “противником Диониса”), его ученика Платона он видит как мыслителя “смешанного типа”, весьма отличного от монолитного типа мыслителя, к которому принадлежали такие мудрецы, как Эмпедокл, Анаксагор, Гераклит, Парменид, Анаксимандр и другие. Для Ницше есть “республика гениев” (доплатоники) и Платон, “инстинктивный антиэллин”, воплощение негреческого типа мыслителя. Ницше совершенно верно считает Платона “христианским до христианства”, -- невозможно отрицать, что именно платоническая парадигма легла в основу христианского учения. Ницше отвергал как платонизм, так и христианство из-за их структурного метафизического сходства, и оставался верным предфилософской традиции, где его главным учителем был Гераклит. Он восхищался “республикой гениев”, в которой философ был магом, жрецом и королем, где торжествовало тождество философии и жизни, где миф был словом о богах и героях. “Оригинальные воззрения этих философов есть высшее и чистейшее, что когда-либо было достигнуто. – Пишет Ницше. – Сами эти мужи представляют собой форменное воплощение философии в различных ее формах. Вопрос: чем философ выделяется среди эллинов классической эпохи? Начиная с Платона, дать на это ответ все труднее. Тогда появилось сословие ученых, в которое входили и философы. Предшествующие ступени: жрец и певец. Мудрецы, которых назначил дельфийский оракул, живые катехизисы”.
Нужно отметить, что когда мы говорим о внутреннем конфликте между язычеством и христианством, нам следует уточнять, о каком именно язычестве идет речь, поскольку между платонизмом и христианством никакого конфликта быть не может (как раз по этой причине в эпоху Возрождения вопрос о “культуральной тревоге” не ставился вообще; если бы в тот период произошло вторжение предфилософской традиции в ренессансную философию и Марсилио Фичино стал переводить не “Диалоги” Платона, а фрагменты Ферекида или писать комментарии к учению Эмпедокла, мы имели бы иную историю западноевропейской философии, которая предстала бы перед нами отнюдь не как “заметки на полях сочинений Платона”). Острый конфликт назревает исключительно между христианским монотеизмом и доплатоновской парадигмой греческого мышления. Это упускает как Рафаэль Лопес-Педраза, так и Доддс в своей книге “Язычник и христианин в смутное время”.
Мы можем предположить, в какой непростой ситуации оказывался мыслитель, ищущий точки соприкосновения между мудростью мистериальных культов и платоническим учением, как абсолютным триумфом Логоса Аполлона. Культуральный конфликт античного грека значительно глубже и опаснее, чем переживаемый нами. Он был свидетелем того, как ускользали боги, сначала превращаясь в идеи, а затем исчезая под натиском единого Бога. С вопроса о Едином боге начинается метафизический раскол. Никто более не спрашивает о Начале, из которого появился Единый. Теперь спрашивают лишь о том, как из Единого возникло многое. “Единый Бог проглатывает всех остальных: Пан умер, ибо победил монотеизм. Подобно Кроносу, монотеизм питался проглоченными им богами, - об этом пишет Д.Хиллман.
Так Единый постепенно становится единственным и заменяет собою Начало. И наша задача – снова его найти.